Неизбежная гармония:
зачем читать
плохие стихи

Текст: Тимур Селиванов

Иллюстрации: Таня Сафонова

О том, почему притягательна графомания и как она может научить нас по-настоящему ценить поэзию, рассуждает наш автор, независимый исследователь и ведущий телеграм-канала «я книгоноша» Тимур Селиванов.

Регулярное чтение стихов — занятие не самое популярное. Поэтические журналы теряют аудиторию, размеры тиражей стихотворных сборников падают, литпремии закрываются, вечера поэзии посещают только друзья авторов и литкритики (нередко это одни и те же люди).

Но есть и еще одно, куда более экстравагантное занятие: читать стихи поэтов заведомо скверных — тех, кто сочиняет рифмованные поздравления родственникам, тех, кто печатает свои книги в типографиях с кривой версткой и обложками в духе «перо и лира», тех, кто захаживает в литобъединения при библиотеках и выкладывает новые подборки на stihi.ru. Зачем знакомиться с литературой такого качества? Попробуем разобраться.

Поэтическая графомания, как и другие культурно значимые феномены, тяжело поддается определению. Любые отдельно взятые особенности плохой поэзии присущи поэзии неплохой, а иногда и замечательной.

Избитые рифмы и их повторы, невыдержанный размер стиха, смешение несмешиваемых стилей (канцелярита и просторечий, например) — приметы поэтики многих классиков современной литературы, того же Николая Олейникова:

Хвала изобретателям, подумавшим о мелких и смешных приспособлениях:
О щипчиках для сахара, о мундштуках для папирос,
Хвала тому, кто предложил печати ставить в удостоверениях,
Кто к чайнику приделал крышечку и нос…

Ошибки в согласованиях, синтаксисе, орфографии тоже не могут однозначно указывать на графомана — взять хотя бы Наташу Романову (педагога русского языка и руководителя Школы грамотности Романовых):

Мне было не с кем дружыть, но к соседке Анне Степанне
Приехал внук из Варшавы. Их дом был через забор.
Анна Степанна была польской пани
И никаво из соседей не видела в упор.

Да и общераспространенные, «примитивные» темы — любовь, природа, Родина — присущи далеко не только плохим поэтам, а поэзии в принципе. Для примера откроем сборник Тимофея Белозерова, которого, к сожалению, редко принимают всерьез: писал он преимущественно для детей, а детская поэзия — это стигма для автора, как и обвинение в графомании (мол, никто, кроме подневольных школьников, тебя читать не соберется). Специализация Белозерова — замечательная пейзажная лирика, жанр предельно устаревший и вечно новый:

Чего не натаскано в старый овраг!
Хранится в овраге ночной полумрак,
Тугие сережки — подарок березы,
Цветы иван-чая, кукушкины слезы,
Зеленые, желтые бусы дождя,
Перо куропатки на шляпе груздя.
Сюда, как на дно сундука, спозаранок
Накиданы ветром холстины тумана,
В ручье, на голубеньком ситце волны,
Мерцает старинная
Брошка
Луны…

И нарочитый примитивизм, простота, наивность высказывания не позволяют дать неутешительный диагноз чужим стихам — ведь есть на свете Олег Григорьев (кстати, тоже часто незаслуженно сдвигаемый в сторону «поэзии для малышей»):

Я взял бумагу и перо,
Нарисовал утюг.
Порвал листок, швырнул в ведро —
В ведре раздался стук.

Или поэт-толстовец Василий Мазурин, один из первых в России последовательных верлибристов:

А радость горит
И горит
В моем сердце.
Милый росток,
Нехорошо тебе
В моем навозе…
Но спасибо:
Мне-то хорошо
С тобою.

Даже многописание (то есть буквальный смысл термина «графомания») характерно для многих изрядных поэтов. Скажем, один из основателей Ордена куртуазных маньеристов Андрей Добрынин в 2010-х публиковал, кажется, почти все, что писал, необъятными сборниками, но и там, среди стихов среднего и низкого пошиба, встречаются вполне прекрасные тексты:

Я ныне гляжу на себя с одобрением —
Я, кажется, плотно занялся старением:
Отеки, морщины, мешки под глазами,
И сплошь седина завладела усами.

Так старая шкура ветшает на змее.
Вздыхают иные, понять не умея,
Что скоро я вытеку прочь из нее
В иное, подкаменное бытие,
В змеиное дивное царство мое.

Еще один крайне плодовитый современный автор — основатель религиозной общины «Богородичный центр» Иоанн Богомил (в миру Вениамин Береславский). В моей коллекции есть около 50 его стихотворных книг, а полная библиография, подозреваю, приближается к сотне изданий. Там то и дело встречаются безусловные поэтические удачи:

Потерял я друга нежного.
Он на 25-м этаже, а я на пятом.
Заметает следы вьюга снежная,
и ветер кроет матом.

Встреча, если состоится, — до неузнаваемости
оба переменимся, странствуя в иных мирах.
Потому, лежа в соседних саркофагах, глухо каемся.
Имена стерлись, и только последний номер телефона на устах.

Выходит, назвать поэзию «плохой» можно только апостериорно, уже прочтя сами стихи. Любое такое утверждение будет сильно зависеть от того, насколько читатель знаком с поэтической традицией и не путает ли он намеренный прием, стилизацию под неумение с действительным неумением. Но и знатоки могут не в добрый час ошибиться, заклеймить графоманом значимого поэта. Так случилось с Владиславом Ходасевичем: Николая Заболоцкого он принял то ли за шутника, который водит за нос цензуру, то ли за полоумного виршеплета:

«Трудно сказать, что такое Заболоцкий. Возможно, что он просто издевается над вершителями советских литературных судеб. А может быть, это чистосердечный кретин, сбитый с толку, нахватавшийся кое-каких познаний, уверовавший в коллективизацию Видоплясов, при всем том отнюдь не лишенный какого-то первобытного поэтического дара…»

(из статьи «Поэзия Николая Заболоцкого»).

Пожалуй, эта-то особенность как раз ключевая: графоман не может писать иначе, он не выбирал писать с ошибками, криво, косо и нелепо. Но познакомиться с каждым автором лично и выяснить, что он умеет и чего не умеет, не представляется возможным, а домысливать в этом случае тоже небезопасно. Потому, приступая к основному материалу статьи, я заранее прошу прощения у всех авторов, которых я неправомерно атрибутирую как графоманов.

Повторюсь: зачем читать плохие стихи? Неужели нам хороших мало? На этот вопрос у меня есть несколько ответов, и первый таков: стихи поэтов малоизвестных и непочтенных — важная часть истории литературы, которая без них будет представлять голое поле с одиноко торчащими столбами-гениями. А ведь одновременно с тем же Пушкиным писали десятки других поэтов разных талантов и способностей, и как раз в сравнении с ними становится понятнее важность заслуг Александра Сергеевича.

Граф Хвостов, мишень всех поэтических острословов первой трети XIX века (в том числе и «солнца русской поэзии»), важен для изучения изящной словесности как раз как антипример, как гений с обратной стороны (пользуясь терминологией помянутого Ходасевича). Отметим, что хвостовское реноме было испорчено всего-навсего архаичностью стиля и простительной вольностью в описании животных:

Случились там поставлены силки,
Куда несмысленны валятся голубки.
В них голубок попал, сидел в темнице,
Кой-как разгрыз зубами узелки
И волю получил, недаром птице
Она пришла.
Оставил перушки мой голубь из крыла…

Еще один выдающийся графоман XIX века известен был прежде всего на журналистском и прозаическом поприще — я имею в виду Николая Пастухова, владельца газеты «Московский листок». Начинал он свою предпринимательскую карьеру с пивной лавки, университетов не кончал, но, возможно, как раз благодаря этому создал самое популярное среди дворников и кучеров периодическое издание своего времени. На ниве поэзии Пастухов потоптался несколько раньше, еще в бытность кабатчиком:

Я вижу страшных мертвецов
Полуночной порою.
Они выходят из гробов
И пляшут за рекою.

И часто в мой питейный дом
Кидаются гробами,
И выбивают двери в нем
Могильными костями.

Придут в кабак и пьют вино
Какими-то ковшами,
Но деньги платят за него
Исправно с барышами.

Это стихотворение жанра «наивная готика» на полтора века обогнала вновь популярные произведения «Короля и Шута» — и там, и здесь налицо смесь замогильной и алкогольной тематики и безыскусность рифмовки.

В Серебряном веке писать и печатать поэзию стали чуть ли не поголовно все мало-мальски образованные люди, то есть графомания, болезнь одиночек, приобрела характер эпидемии. Показательна в этом смысле газета «Весна» — «орган независимых писателей и художников», которая выходила с 1908 по 1911 год и ненадолго возобновлялась в 1914-м. Ее редактор, Николай Шебуев, взял себе за правило отвечать всем авторам (а это преимущественно поэты), которые обращались к нему самотеком, и приводить отрывки из наиболее разительных произведений. Благодаря этому газетный раздел «Почтовый ящик» представляет впечатляющую панораму тогдашнего литпроцесса. Приведу несколько анонимных, но говорящих за себя выдержек:

И так молва то дико воет,
Как крови алчущий упырь,
То лестны песенки запоет
Про лживый, вздувшийся пузырь…

***

Так зачем же мне ждать, ковылять
Средь холодных и скучных смазливеньких свеч?..
Так зачем же молчать и вилять,
Безнадежно стоять, окислять?..
Надо бурю хаосную в сердце зажечь.

***

Красавица! скорей мне, нахалу, отомсти:
Поспеши со мной страстну ночку провести…
О, поспеши плод запретный скорее сорвать
И его, священного, всю сладость распознать.
О, скорее, хоть от дьявола искусись,
Но со мною, мечтателем, грехом поделись.

***

И желтый цвет, и злая прелесть
Меня пугают и манят.
Я прозреваю чью-то челюсть,
Которая жует мой сад.

И так далее и тому подобное; «Почтовому ящику» «Весны» можно было бы посвятить отдельную статью, уж очень много там примечательностей. Так мы пришли к еще одному ответу на ключевой вопрос статьи: читать плохие стихи интересно, поскольку нередко они потрясающе смешные, радующие невозможной нелепостью.

Давайте поглядим и на негазетную поэзию начала прошлого века — например, на замечательную микропоэму без названия Константина Гургенова (никаких сведений о нем и иных публикаций, кроме книжки «Стихотворения» за 1907 год, нет):

Вот и я, один, всюду тишина.
Страшная кругом меня картина:
Все спит, как будто сном непробудимым,
Ничто не дрогнет предо мной,
Чтоб жизнь мне прошлую напомнить,
В глубокой, алой гуще крови
Лежат рабы покорные земли.

Смотрю я как будто глазами не моими,
И странное вижу в очах я своих.
Ужели все они не люди, но если и да,
То что ж они теперь.
Быть может, разные причины
Злой борьбы кровавой
Свели их всех бойцов
К новой, достойной им жизни.

Вот труп один, а вот другой,
Вот он лежит без головы,
Облитый кровью соседа своего;
А вот еще, и много их,
Бедняжек, брошенных, бездомных,
Осиротевших мертвецов,
Забывших семью свою — детей
И отставших от жизни сей.

С трудом удержался, чтобы не перепечатать весь стих полностью, так он симпатичен в своей корявости. Эта самая корявость, неловкость в обращении с русским языком Гургенову явно на пользу: она адекватна ужасу описываемой картины, будто пораженный автор заговаривается и не может подобрать нужных слов. Если бы наш стихотворец был хоть чуть-чуть способнее, у него могла бы выйти примитивная незапоминающаяся гладкопись.

В этом парадокс плохих стихов: иногда они будто совершают полный оборот по кругу и становятся замечательной поэзией, не теряя своих явно скверных свойств. Многие из помянутых в начале статьи поэтов специально стремились к такой негладкости, неидеальности высказывания, а Гургенов уже имел ее в руках (правда, эта удача — единственная на некрупный сборник, остальные «Стихотворения» конвенционально плохи). Произошла та самая «неизбежная гармония»: человек не мог писать и поэтому написал именно так, как надо. Выходит, читать плохие стихи полезно поэтам, чтобы стать поэтами хорошими: графомания богата неожиданными приемами, на разработку которых могут уйти годы поисков, а тут они уже есть и ждут дальнейшего применения и обкатки.

Советский период не слишком богат на графоманию: немудрящие стихи авторов-новичков причесывались в редакциях профессионалами своего дела, а исключительно дурно написанные просто не публиковались. Посредственных поэтов было в достатке, но они писали уныло и неизобретательно. Редкие приятные примеры можно встретить в публикациях детской поэзии — ребятам писать плохо было как будто даже положено. Вот избранные строфы из сборника «Стихи детей» 1936 года:

Помню я горку свою дорогую,
Помню, как с мамой там часто лежал,
Помню, дорогу железную строил,
Помню, лопаточкой землю копал.

В землю я столбики врыл небольшие,
Гоголя там я всего прочитал:
«Майскую ночь», даже сказку о Вии,
После чего я три ночки дрожал.

***

Но от неба уж отвернулся я,
И ломать кору у гнилого пня
Принялся я тут. Новый мир под ней
Оказался вдруг — много там зверей.

***

Лодка мчится, лодку качает,
Накреняет то так, то так:
И, я думаю, волны глотает
В конце концов моряк.

***

На улице народу
Полным-полно везде,
И чуть что зазевался, —
В карман зайдут к тебе.

К счастью, в эмиграции литредакторов-цензоров не водилось, а потому там и появлялись книги наподобие «Шоферских песен» парижского поэта-эмигранта Тимофея Кончакова. Это концептуально выдержанный сборник о тяготах работы таксистом:

Стоит машина прехудая
С помятым, ломаным крылом.
О, где пора ты золотая
С прекрасным радостным деньком,

С деньком, который мне завидно
Давал в Париже раньше жить?
Теперь же грустно и обидно
Тебя, машина, сторожить!

О ты, калоша выходная,
Вконец разболтанный мотор!
Так сгинь же, доля моя злая!
Вернись ты, счастья метеор…

Выматывающему физическому труду посвящены также многие страницы «Песен машины» неистового творца Алексея Посажного. Он воевал на Первой мировой, дослужился до полковника, революцию не принял и в эмиграции был вынужден наняться на завод. Жизненные невзгоды придали посажновской поэзии злобу и язвительность: Цветаеву он клеймит «царь-дурой», последними словами проклинает большевиков и свое нынешнее унизительное положение поденщика:

Эту песню тоска напевала
Все житейское было темно
И бездушно машина стучала
На заводе француза Рено

***

Он рожденный для гор для лесов и степей
Для парада блестящего бала
Изнывает теперь от фабричных цепей
Утопает в пучине из кала

Королем графоманов-эмигрантов (если не всех графоманов в принципе) можно с уверенностью назвать Виктора Колосовского. В первом же стихотворении в дебютном сборнике «Светлые минуты» поэт подчеркивает свою таинственную связь с Александром Сергеевичем Пушкиным:

Я шел к Вам: живые сны,
Моей душе отрадно было,
И солнце с правой стороны
Меня освещало весело…


(Ср. с пушкинским оригиналом:

Я ехал к вам: живые сны
За мной вились толпой игривой,
И месяц с правой стороны
Сопровождал мой бег ретивый.)

«Историю мира в стихах» Виктор подписывает уже через тире: «В. Е. Колосовский — А. С. Пушкин» — и провозглашает собственную реинкарнацию (здесь и далее цитаты даются в современной орфографии, но без орфографических и пунктуационных правок — ошибки составляют значимую примету авторского стиля):

Чего же больше мне молчать,
Скажите мне мои друзья,
Неужели мне вновь нельзя
С вами разговор начать.
Летите вновь мои творенья,
Летите вновь по белу свету.
И так дождались Воскресенья, —
Слава вещему поэту!

Колосовский прямо приписывает себе авторство пушкинской поэмы:

«Я долго думать то не стану,
И историю мира напишу.
Оставьте вы читать Татьяну*,
Внимайте этому, прошу!

* Татьяна, имя которое часто упоминается в моем сочинении “Евгений Онегин”»

«История мира» — это ни много ни мало альтернативная версия первых глав Бытия, написанная предельно корявой онегинской строфой. По сюжету поэмы Бог создает две Земли, Адам убивает Авеля и идет войной на своего Создателя.

Дальнейшая авторская эволюция Виктора Колосовского упрочила его позиции и как возрожденного Александра Сергеевича (две последние свои книги он опубликовал уже как Виктор Пушкин), и как поэта-пророка. В «Предупреждении о мировой катастрофе» стихотворец угрожает апокалипсисом человечеству, которое не внимает его призывам, а в «Науке и современном человеке» рисует малопонятную, но впечатляющую прозо-поэтическую картину духовного перерождения и межпланетных путешествий:

«Конечно, что в этом пространстве существует много планет, на которых живут люди, о чем известно каждому просвещенному человеку в этом мире. Здесь, на этой земле — самые тупые и самые огрубелые существа, люди, и потому именно, что люди, которые живут на этой земле, они не достигли науки, а потому они и не могли проявить астрального тела, того тела, которое тело существует у каждого человека, живущего на этой земле».

Гигантоманические темы, претензия на мировую славу — и при этом предельно безграмотные и поэтически слабые тексты вместе создали Виктору Колосовскому еще прижизненную славу в Русском Зарубежье. Он все-таки стал Пушкиным своего времени и своего места, Пушкиным, отраженным в кривом зеркале графомании.

На этом, пожалуй, лучше остановиться и передохнуть, тем более что весь материал я использовать все равно не сумею — уж слишком его много накопил. Надеюсь, целый ворох примеров лучше любых моих рассуждений дал вам понять, зачем же читать плохую поэзию и как порой близко она стоит рядом с хорошей.

Разумеется, подавляющее большинство графоманических сборников неизвестны и никем не читаются совсем не случайно: они и правда скучные, неоригинальные, обращаться к ним никакого резона нет. Но удачи все же случаются — и вот, напоследок, еще одна причина интересоваться плохими стихами: это бесконечное исследование, в котором под каждой непритязательной обложкой может открыться целый мир. Он никому не нужен, кроме нас с вами, его очень легко потерять, но он обещает внимательному и вдумчивому читателю исключительные находки, которых нет и не может быть нигде больше. Ищите, радуйтесь!


Подписывайтесь
на наш телеграм-канал
Посещая сайт, Вы соглашаетесь с Политикой конфиденциальности и обработки персональных данных и использованием cookie-файлов, указанных в данной Политике